Зеленую кадку с мороженым Андрей носит на голове, поверх шляпы извозчичьего фасона, похожей на сплющенный цилиндр с твердым плоским верхом. Кадка тяжела. Из года в год Андрей все сильнее жалуется на головокружение, на то, что глаза видят хуже, а одно ухо вовсе не стало слышать.
— Чем потчевать прикажете, господин доктор?
— А что есть, Андрей? Что есть? — приплясываю я перед ним на одной ноге.
— Да почитай что и ничего… К вечеру дело, расторговался я за день. Было сливочное — кондитерское и простое — да крем-бруля. Одной только крем-бруля и осталось на донышке… Остатки сладки… Прикажете-с?
— Конечно! — говорит папа. — Мы нынче с дочкой кутим. Давайте эту самую крем-брулю!
Андрей развязывает и снимает широкое, малинового цвета полотенце, укрывающее кадку сверху. Как старые знакомые, возникают в кадке три высоких круглых медных цилиндра с крышками, обложенных обычно льдом и солью. Между цилиндрами стоит стопка блюдец и костяные ложечки. Тут же — большая ложка с полушариями на обоих концах. Ловко орудуя этой ложкой, Андрей скатывает для нас шарики мороженого.
— А мы вас бубликами угостим! — говорит папа, пододвигаясь, чтобы дать Андрею место на скамье.
Андрей садится. Уличный фонарь освещает его уже немолодое лицо, чуть тронутое следами оспы. В резких морщинах от крыльев носа ко рту блестят капельки пота. Андрей ест бублик с удовольствием — видно, устал и рад отдохнуть после трудового дня. На лице у папы то же удовольствие от отдыха, оттого, что он едва ли не в первый раз за всю мою жизнь «кутит» со мной в сквере, где никто его не теребит, не торопит, никуда не увозит.
Под уличным фонарем нам отчетливо виден маленький «толчок» на углу ;-торговки, сидящие со своими корзинками прямо на тротуаре, у края сточной канавки. Слышно, как они предлагают свои товары прохожим, как переругиваются между собой:
— Геть студа! (Вон отсюда!)
— У, яка пани пулковница! Сама геть!..
Мы сидим на своей скамеечке под кленом. Внезапно Андрей говорит негромко и задумчиво:
— А и горько ж тут народ живет, господин доктор!..
— А у вас, Андрей, в ваших местах, лучше?
Андрей смущенно улыбается:
— Кабы у нас лучше было, зачем бы я от своего дома сюда подался — за тыщу верст щи через забор шляпой хлебать?
— Значит, и у вас плохо?
— Да как бы это получше сказать… Живем, как говорится, хлеб жуем, а хлеба-то и не хватает! В два кваса живем: один — как вода, а другой и пожиже воды бывает…
Снова молчание, и снова его прерывает Андрей:
— Вот только у нас, господин доктор, все одинакие. Русские то есть… А тут — господи милостивый! — все разные, и все — друг на друга! Русские говорят: «Это все поляки мутят!» Поляки опять же: «А зачем русские к нам пришли? Здесь наше царство было!»" А литовцы обижаются: «Не польское, говорят, здесь царство было, а наше, литовское!» А уж жидов…
— Евреев, Андрей! — поправляет папа. — «Жид» — это злое слово..
— Виноват, господин доктор, — оправдывается Андрей. — Все так, и я за всеми… Так вот, евреев этих здесь вроде как и за людей не считают! Почем зря всякий обижает…
В эту минуту в другом конце сквера появляется на дорожке человек в черной форменной шинели. На плечах — там, где у военных полагается быть погонам или эполетам, — у него свитые жгутом оранжевые шнурки. На одном боку — большой револьвер, на другом — плоская шашка: Посмотреть на его бледное лицо, на его глубоко запавшие бесцветные глаза — подумаешь: больной он, бедняга, безобидный человек. Но из рукавов шинели выглядывают страшные кулачищи, за которые его ненавидит весь город. Это городовой, прозванный «Кулаком» не столько из-за фамилии «Кулакович», сколько из-за этих его кулачищ, которыми он бьет намертво. Кулак — взяточник, злой пес, грубый хам с беззащитным населением, жестокий истязатель арестованных. Он идет по дорожке медленно, крадущейся походкой хищника. Как кошка, подстерегающая мышь.
— Кулак! — первым узнает его издали Андрей и так резко вскакивает, таким рывком задвигает за скамейку свою кадку, что с клена над нашими головами какая-то пичуга, сонно бормотнув и пискнув, улетает на другое дерево.
— Побегу торговок упрежу! — соображает Андрей. — Постережешь кадку, Сашурка?
Он быстро и ловко перемахивает через невысокую сквозную ограду сквера и бежит к «толчку».
Кулак идет мимо нас с папой. Глаза его зорко всматриваются в «толчок» на углу. На секунду он останавливается.
— Четверть девятого! — орет Кулак и, придерживая плоскую шашку, бьющую на бегу по его ногам, мчится собачьей рысью к месту преступления: после восьми часов вечера всякая торговля воспрещается.
Но Андрей опередил Кулака, и его предостерегающий крик: «Кулак идет!» — вызывает на «толчке» то же смятение и кутерьму, какие возникают на вокзальной платформе при появлении поезда. Торговки, торопливо срываясь с тротуара, подхватывают свои корзинки и бегут врассыпную. Одна только Хана, старая и хромая, не успела встать на ноги и продолжает сидеть рядом со своими двумя корзинками. Одну из этих корзин быстро схватил Андрей-мороженщик и скрылся с нею за углом. Вторая корзинка осталась рядом с Ханой на краю тротуара.
На «толчке» стало совсем пустынно. Фонарь освещает только сидящую старуху, с усилием пытающуюся встать, и ее корзинку.
— Торговать? В непоказанное время? — гаркает над головой Ханы городовой Кулак.
Старуха поднимает голову. «Ну на, ударь, бей!» — говорят ее измученные глаза.
И Кулак в самом деле ударяет изо всей силы ногой по Ханиной корзинке с бубликами. Корзинка покорно опрокидывается набок, словно собираясь выплюнуть все содержимое в протекающую мимо тротуара канаву. Я невольно ахаю. Но в мутную, грязную воду канавы падают один, другой, третий золотистые бублики и плывут, как три маленькие луны, — и это все. Больше в корзине бубликов нет. А вторую корзину только что спас Андрей-мороженщик — унес ее куда-то.