— Нет, это вы молодчинище! — возражает Павел Григорьевич. — Вы — предводитель всех молодчинищ!
— А и верно: он молодчина! — хлопает папу по плечу старичок Иван Константинович. — Другие врачи меня к платным больным зовут, и я иду без всякого удовольствия. А этот рыжеусый, — Иван Константинович трогает папу за ус, — он меня только по чердакам да подвалам таскает, где мне и пятака не платят, и я, старый болван, черт побери мои калоши с сапогами, иду за ним, как барышня за женихом!..
Ксендз Недзвецкий поторопился, когда предусмотрительно приписал своей молитве улучшение, могущее произойти у Юльки «завтра или даже сегодня ночью».
Ни ночь, ни последующий день и ночь не приносят улучшения.
Так проходят два дня, самые страшные за все время.
Прибежав к Юльке к концу второго дня, я пугаюсь ее вида.
Она так исхудала, что нос у нее заострился, руки похожи на спички, обтянутые кожей. Лицо не только бледное, а какое-то даже синеватое.
— Посмотри на ее ногти! — с ужасом говорит Томашова. — Совсем синие… как у покойника…
В это время приходит рябой Степан Антонович. Он теперь появляется в погребе часто, но всегда ненадолго, всегда куда-то спешит, и сама Томашова всегда напоминает ему, что надо уходить, что его могут «хватиться». Но, когда приходит Степан Антонович, Томашова перестает качаться от горя, она протягивает к нему руки, словно просит помочь. Степан Антонович гладит Томашову по голове, как девочку. Мимоходом он всегда быстро делает что-нибудь нужное — выносит ведро или приносит свежей воды из колодца. И уходит.
— Сегодня! — говорит Павлу Григорьевичу папа, осмотрев Юльку. — Вот увидите, сегодня надо ждать кризиса… А пока введите ей камфару.
Когда мы с папой идем домой, я, конечно, пристаю к нему: что такое кризис?
— Это перелом, — объясняет папа. — В некоторых болезнях на известный день наступает перелом: или к выздоровлению, или…
— К чему «или»? Папа, к чему?
Кризис в самом деле начинается в тот же вечер. При Юльке бессменно дежурит Павел Григорьевич. Тут же, конечно, Томашова и Степан Антонович. Последний принес с собой три полотенца и две простыни. Это очень кстати, потому что Юлька вдруг начинает так сильно потеть, что Павел Григорьевич и Томашова еле успевают вытирать ее чем-нибудь досуха. За ночь температура резко падает, Юлька спокойно спит и дышит ровно.
Кризис прошел благополучно, теперь она начнет выздоравливать.
Когда я днем прибегаю, Юлька уже не смотрит невидящими, совиными глазами. Она узнает меня и даже силится улыбнуться. Говорить она еще не может из-за слабости.
— Юлечко!.. — Томашова смотрит на Юльку и словно боится верить, что беда миновала.
В погреб спускается Степан Антонович. Он принес завязанную кисейкой кастрюльку. В ней — кисель с молоком. Сев около Юльки, он аккуратненько, не пачкая, кормит Юльку с ложечки киселем.
— Вкусно, Юленька?
Юлька слабо мигает.
— А теперь, — говорит папа, — спать! Все — и Юлька и Томашова — спать! Павел Григорьевич, сколько ночей вы не спали? Ступайте спать! Я каждый день хоть часок, да сплю! Мне ведь редко приходится ночью спать спокойно… Меня только этот дневной сон и спасает.
— Нет! — внезапно говорит Томашова. — Вас, пане доктор, другое спасает…
— Да? — смеется папа. — А что же, по-вашему, меня спасает?
— А то, — Томашова низко кланяется папе, — то, что вы людям — нужный человек…
Для того, чтобы я не забыла немецкого языка, ко мне ежедневно приходит на один час учительница — фрейлейн Эмма Прейзинг. С первого взгляда она почему-то кажется мне похожей на плотно забитый ящик. Гладкие стенки, крепко приколоченные планки, что в этом ящике, неизвестно, — может быть, он и вовсе пустой. Ничего не видно в пустых серых глазах. Улыбаться фрейлейн Эмма, по-видимому, не умеет или не любит. Руки у нее неласковые, как палки. Она монотонно, в одну дуду, диктует мне по-немецки:
— «Собака лает. Пчела жужжит. Кошка ловит мышей. Роза благоухает…»
Это очень скучно. Единственное, что в первый день немного оживляет диктовку, — это то, что после каждой фразы фрейлейн Эмма говорит непонятное для меня (и, по-моему, неприличное!) слово «пукт».
— «Мы учимся читать. Пукт. Моего маленького брата зовут Карл. Пукт. Я иду в сад. Пукт».
Я добросовестно пишу везде немецкими буквами это непонятное «пукт»… Но когда диктовка кончается, то оказывается, что это слово произносится «пунктум» и означает «точка»: фрейлейн Эмма диктует фразы вместе со знаками препинания.
Вошедшая в комнату мама весело смеется над моей простотой. Но фрейлейн Эмма даже глазом не моргает, бровью не шевелит. Ей ничего не смешно — ящик, заколоченный ящик, а не человек! Но вот через несколько дней ящик спрашивает меня во время урока:
— Скажи-ка, когда ты написала в диктовке двадцать раз слово «пукт», ты сделала это нарочно?
Глаза фрейлейн Эммы смотрят на меня из ящика, как пробочники, — они сверлят меня насквозь.
— Нет, я это сделала не нарочно. Я не знала слово «пунктум» и написала «пукт»: мне так послышалось.
Пробочники продолжают сверлить меня:
— Ты говоришь правду?
Тут я обижаюсь:
— Я всегда говорю правду!
— А ты знаешь, что такое «правда»?
Еще новое дело! Знаю ли я, что такое правда!
— Конечно, знаю. Правда — это когда говорят то, что есть, а неправда — это когда выдумывают из головы…
— Нет! — протестует ящик. — Такая правда — очень маленькая правда. Ее можно носить в кармане, как носовой платок. А настоящая правда — как солнце!.. Посмотри!