Тут я поняла, что мама и папа говорят о докторе Рогове.
Однажды в альбоме Ивана Константиновича — старом, крытом облезлым плюшем, где были только фотографии военных с усами, с бородами, — я увидела портрет молодой девушки. Она не была ни красавицей, ни раскрасавицей, но было в ней такое грустное обаяние, такая ласковая милота, что вот смотрела бы на нее и смотрела не отрываясь. Одета она была по-старинному, как моя бабушка, мать мамы, на старой фотографии. На гладко причесанной головке была надета круглая плоская шапочка с пряжкой над серединой чистого лба. Из-под шапочки глядели совсем юные, почти детские, но уже печальные глаза. Платье широкое-широкое, рукава такие же, на шее — черная бархотка с медальончиком. А руки лежали на коленях покорно и беспомощно…
Очень она мне понравилась, эта девушка!
Разглядывая портрет, я не заметила, что за моей спиной стоит Иван Константинович.
— Кто это? — спросила я про портрет. — Милая какая!
Иван Константинович взял у меня из рук альбом и смотрел на портрет незнакомки.
— Милая. Да… — сказал он, закрывая альбом и пряча его в стол. — Хорошая была, царствие ей небесное! — и перекрестился.
— А она умерла? — огорчилась я.
Иван Константинович ничего не ответил. Взял меня за руку и тихонько вывел в соседнюю комнату. Запер за нами дверь, словно не желая беспокоить незнакомку из альбома. В тот же вечер, прощаясь со мной, он сказал:
— Когда ты вырастешь, станешь большая барышня, невеста, я расскажу тебе про одну девицу. Милую, хорошую… и горькую… Чтобы ты не делала в жизни глупостей и не упускала своего счастья.
Иван Константинович живет не один. При нем — денщик. Военным врачам, как вообще всем офицерам русской армии, полагаются денщики из нестроевых солдат.
Жизнь этих денщиков чаще всего очень нерадостная. Оторванные от семьи, от дома, от привычной работы, денщики, молодые парни, работают в офицерских семьях за кухарку, за горничную, за няньку. Они стряпают, моют и натирают полы, стирают, гладят, крахмалят белье, нянчат офицерских детей.
Жалованья денщику не полагается, а командовать им, ругать и даже бить могут все: и его благородие барин-офицер, и ее благородие барыня, и их благородия барчуки. И жаловаться денщик не может — некому жаловаться.
Не мудрено, что все денщики, попадающие к Ивану Константиновичу Рогову, привязываются к нему, как к родному отцу. Не то чтобы Иван Константинович был с ними ласков, называл Ванятками и Гришутками. Нет, он и кричит, выпучив глаза, как вареный рак, и даже ногами топает, если что не так.
— Человеку ничего прощать нельзя! — уверяет он. — Человека надо учить, и с него надо требовать! Тогда он и будет человеком!
Но денщик знает: Иван Константинович его не обидит. Денщик Никифор, которому недавно вышел срок, уезжая от Ивана Константиновича, плакал навзрыд. Сейчас у Ивана Константиновича новый денщик — татарин Шарафутдинов. Он почти не знает русского языка.
— Беды мне с тобой, Шарафут! — сокрушается Иван Константинович. — Учи тебя еще и говорить, как маленького… Ну, кто я есть, скажи!
Шарафутдинов беспомощно поводит миндалевидными восточными глазами и отвечает — не сразу, с запинкой:
— Благородиям.
Подумав, он поправляется:
— Ихням благородиям…
Но за глаза Шарафутдинов уточняет, называя Ивана Константиновича:
— Та барин, котОра тОльста…
…Надев очки, Иван Константинович начинает осмотр принесенной нами вороны. Для этого он помещает ее в особый станочек — он сам его придумал и построил для птиц. Из этого станочка ворона не может вырваться, она стоит в нем совершенно неподвижно. Иван Константинович осматривает ее лапу, с огорчением цокает и качает головой:
— Ну конечно, перелом! Эх, ты-и-и!.. — говорит он вороне укоризненно. — Вот именно, что ворона! И как это тебя угораздило? Пьяная ты, что ли, была? Подралась?
Все объясняют подрезанные крылья. Не то из озорства, не то для того, чтобы ворона не улетела, кто-то подрезал ей крылья. А она — возможно, забыв об этом, возможно, не понимая, что это значит, — попыталась улететь, например, с верхнего этажа: с балкона или из окна, и, полетев камнем на землю, сломала при этом лапу. Можно, конечно, предположить и так, что лапу ей сломала та кошка, которую мы с Юлькой отогнали. Так или иначе — лапа сломана…
Иван Константинович осторожно и аккуратно накладывает на воронью лапу неподвижную повязку, прибинтовывает к ней плоские палочки, как хирургические шины. Ворона все время ведет себя отвратительно! Она не только орет и каркает самым оглушительным образом, но все пытается клевать пальцы врача, а клюв у нее — ой-ой-ой! Но Иван Константинович ловко увертывается, и воронья лапа оказывается перевязанной крепко и надежно.
Затем ворону помещают в особую клетку, где она не может двигаться, здесь она будет находиться, пока у нее не срастется перелом.
— А потом? — спрашиваю я.
— Потом подождем, пока у нее подрастут крылья.
— А потом?
— А потом она улетит и забудет о нас.
— Жалко… — говорю я, помолчав.
— Нет, не жалко — мы тоже о ней забудем!..
На обратном пути от Ивана Константиновича мы идем с мамой по Большой улице. У дома Харькевича мы, по моей просьбе, останавливаемся. В этом доме есть одна квартира, в которой постоянно останавливаются и дают свои представления все приезжающие в наш город — в афишах всегда сказано «на самое непродолжительное время» — фокусники и другие заезжие артисты. У подъезда этого дома всегда висят громадные плакаты с надписью: «Спешите! Спешите! Чудо природы! Неразрешимая загадка! Всего на несколько дней!», и яркими красками намалеваны эти чудеса природы и неразрешимые загадки: сросшиеся близнецы, женщина с бородой, и т. д.